Мы переехали!
Ищите наши новые материалы на SvobodaNews.ru.
Здесь хранятся только наши архивы (материалы, опубликованные до 16 января 2006 года)
18.11.2024
|
||||||||||||||||||
|
||||||||||||||||||
Экслибрис"От Амура до Вытегры". Петр Вайль, главы будущей книги
Ведущий Сергей Юрьенен
"География для России всегда была важнее, чем для иных стран, и остается серьезным социально-политическим, даже эстетическим доводом. Я познакомился в Комсомольске с художником Пашей. "Я, значит, чем отличаюсь от японских и китайских философов...", - объяснял Паша свое мировосприятие. И предлагая после водочки снова перейти к шампанскому, аргументировал: "Все возвращается на круги своя, как сказал Платон". Сергей Юрьенен: "От Амура до Вытегры". Петр Вайль: главы будущей книги... "Здесь самый большой в СССР Ленин, поставленный в 30-е, а на контрасте, чтобы ясна была либеральная невнятица 60-х - самые уютные в стране Маркс и Энгельс: присели два дедуся на завалинку, капитал там, то да се, происхождение семьи, не наговориться. История вообще пластична, в России - особенно, на Русском Севере - особо извращенно". Сергей Юрьенен: Пространство как тема, как искус, как страсть. Наш коллега - один из самых легких на подъем писателей. Неутомимо открывает "белые пятна", возвращая пробелы и провалы на уровень сознания, оставляя за собой осмысленный мир - мир, согласно Петру Вайлю. Его читатель совершает путешествие по Западу с книгой "Гений места", автор тем временем готовит следующую. Путешествует ее - и пишет. Это у него получается синхронно. Только что вернулся в Прагу с русского Севера - вот и новая глава. Откроет выпуск путешествие на Дальний Восток, совершенное три года назад. Петр Вайль. На проспекте Утопии. Поезд Хабаровск-Комсомольск называется "Юность". До сих пор называется "Юность". И сейчас это единственный способ добраться до легендарного места: самолеты в Комсомольск-на-Амуре не летают - незачем. В поезде включается радиоточка, и начинается путешествие по времени: "Ты уехала в дальние степи", "Под крылом самолета о чем-то поет", "Ты не верь, подруга моя", "ЛЭП-500 не простая линия" - в упругом дорожном ритме, с огоньком, задоринкой и чуточкой грустинки. Даже совсем уж оседлая "В нашем доме поселился замечательный сосед" точно попадает в тон. Как эликсир молодости: физики и лирики, Галка Галкина, "пидарасы и абстрактисты", гагаринская улыбка, Юрий Власов с томиком Вознесенского, "нынешнее поколение советских людей будет жить..." Там оно приблизительно и живет, нынешнее поколение - или хочет, по крайней мере, жить, или еще точнее, думает, что хочет. "Люди никогда не довольны настоящим и, по опыту имея мало надежды на будущее, украшают невозвратимое минувшее всеми цветами своего воображения" - это Пушкин, и, похоже, его сентенция объясняет многое из того, что происходит сейчас в стране. Состав Хабаровск-Комсомольск растягивается на десятки тысяч километров, вмещая те проценты избирателей и прочие миллионы сочувствующих. Пункт назначения - Город Солнца. Никогда в жизни мне не приходилось бывать в столь поразительном городе (И, может, никогда бы не пришлось, если б не командировка радио "Свобода" на Дальний Восток, по которому мы ездили вместе с корреспондентом московской редакции Свободы Кареном Агамировым.) К тому, что встретишь нечто необычайное, готовишься еще в вагоне, читая названия станций. Неподалеку от Хабаровска еще попадется Волочаевск из "По долинам и по взгорьям", но дальше начинается инопланетное: Эльбан, Болонь, Сельгон, Санболи... Вот Форель - да нет, не та, совпадение, усугубляющее диковинность. Как еще более дивное совпадение - французское имя реки Амур, на берегу которой мысль о любви не возникает. В 32-м к этому берегу пристали пароходы "Колумб" и "Коминтерн", о чем свидетельствует местный Плимут-рок - двадцатитонная глыба кварцевого диорита, и высадились там те, кого вписали в анналы комсомольцами, хотя среди первостроителей комсомольцев-добровольцев было процентов сорок. Еще столько же - заключенных, остальные - вольнонаемные. Но кто считает - важно, что они построили. В Комсомольске - перекрестки будто не улиц, а площадей. Как если бы Садовое кольцо пересекалось с Садовым кольцом. Только здесь не кольца, а прямые, по рейсшине, магистрали, кажется, одинаковые вдоль и поперек, построенные по направлению ветров. Когда от вокзала сворачиваешь на проспект Первостроителей (изначально он назывался Красным - и это было куда правильнее, стильнее), сразу попадаешь в аэродинамическую трубу - дует, завывает и несет к Амуру, который здесь шириной в море. Главные улицы Комсомольска похожи друг на друга и внешне, и по ощущению ничтожества пешехода. Почему никогда не испытываешь такого чувства в Нью-Йорке и очень часто - в Москве? Москва втрое ниже Нью-Йорка, но втрое шире - в этом все дело. Человек - существо горизонтали, а не вертикали. Прохожий глядит не вверх, а вперед и по сторонам. Комсомольск пошел гораздо дальше Москвы: он так же широк, но еще вдвое ниже. Уют есть соразмерность, и ощущение неуюта в городе возникает, когда взгляду не во что упереться. Наш гид - энтузиастка и патриотка - бодро говорит: "Сейчас мы выезжаем на улицу Кирова, одну из главных артерий нашего города, где кипит жизнь". Сколько хватает взгляда - асфальтовая степь с невысокой порослью желтых зданий и десятком крохотных фигурок с авоськами. В Комсомольск перестали летать самолеты. 89 процентов здешней промышленности работают на оборону. Работают или точнее все-таки - работали. К знаменитому на всю страну - опора военно-морского флота - Заводу имени Ленинского комсомола ведет аллея с портретами героев труда. Осталось то, что можно с натяжкой считать просто аллеей: деревца стоят, но выломаны и унесены даже алюминиевые рамы, герои безвестны. Население города за последние годы уменьшилось - по разным данным - на 50-100 тысяч. По мемориалу павших в Великой Отечественной войне проходит стадо коров. Заколочены двери с двухметровой бетонной вывеской на века - "Бани". Давно закрыт первый кинотеатр "Комсомолец", напоминающий московскую гостиницу "Пекин". Полуобрушены роскошные ворота парка культуры "Судостроитель", не уступающие столичному ЦПКиО. Вообще, по замыслу, Комсомольск должен был стать лучше Москвы - не отягощенный грузом прошлого, осененный духом правильного созидания. Он - в известной степени - и стал таким. И если б не умонепостигаемая дальность - сюда надлежало бы возить экскурсии, и желающие бы нашлись. В Урбино, во дворце герцога Монтефельтро, собран целый набор эскизов и картин на тему идеального города. Проект увлекал таких художников как Пьеро делла Франческо и Лючано Лаурана - и их холодные полотна со стройными неживыми улицами и площадями рассматриваешь с волнением, не понятным иноземцу: такова разница между кошмаром и кошмарным сном. Впрочем, ренессансная Италия знала попытку воплощения идеала: папа Пий Второй решил перестроить свой родной город, поручив это архитектору Бернардо Росселлино. Дальше центра дело не пошло, но на двухтысячную Пиенцу и сейчас стоит взглянуть. И уж тем более - на Комсомольск, который в лучшие годы приближался к полумиллиону: размах, о котором не мечтали никакие папы и короли. Замах - о котором могли только грезить утописты. Комсомольск - не весь по-сталински желтый и желто-красный с архитектурными излишествами (кстати, лучшие и самые долговечные дома 40-50-х построили японские военнопленные, которых здесь было тысяч пятнадцать). Сохранились деревянные здания 30-х дикого для дерева цвета морской волны, есть неоконструктивизм 70-х, блочная скука 80-х. Есть, разумеется, бетонные коробки 60-х - с тех времен, когда Комсомольск обдало волной любви вместе с прочими символами досталинской эпохи. На стене одного из этих зданий - по-барачному приземистого Дома молодежи - надпись: "Здесь заложено памятное письмо молодому поколению 2018 года от комсомольцев города юности. 29 октября 1968 года". Между прочим, не так уж смешно. Не смешно, когда представляешь себе, какое множество людей в истории соблазнялись идеей всеобщего равенства. Хотя здравый смысл отказывает в правдоподобии замыслу единого счастья на всех, в нем всегда виделось неизмеримо большее - как истина больше правды. Здесь вступает в силу не интеллект и не этика, а некое религиозное чувство, многократно усиленное эмоциями единомышленников. Растворение в толпе и идее - сродни растворению в природе и искусстве. Это подчинение увлекает отказом от рацио, от формальной логики, не способной, в конечном счете, объяснить - ни как мы мыслим, ни как мы живем, ни как нам следовало бы мыслить и жить. Взамен приходит тоже необъяснимая, но понятная радость общего дела. Ради такого резонно сменить неудобства частной жизни на комфорт общественной. Причастность к великому делу оборачивается примыканием к большой толпе. Конформизм ведь тоже - масштабная идея. В толпе слышится мерный шум, отзывающийся памятью первобытной орды. В толпе неразличимы отдельные лица, которые могут быть - и часто бывают - отвратительны. В толпе, даже у пивного ларька, ощущается значительность эпоса. Комфорт конформизма - причем именно безыдейного - я испытал в армии, где всех забот было попадать в ногу. Мне стало нравиться мое новое имя - "рядовой", оно показалось точным и справедливым, оно фиксировало в ряду, не выделяя. Попав в ногу, я попадал в ритм, который естественно пульсировал во мне. Меня укладывали, будили, кормили, одевали, мыли - все в урочный час. Все вокруг в общем было плохое - бязевые кальсоны, журнал "Старшина-сержант", вареное сало со щетиной - но этого плохого было много. Было и хорошее, тоже немало: каждую неделю кино, лосьон "Огуречный" в лавочке ("выпил-закусил"), замечательное изобретение - шинель: большая и уютная, ее не столько надевали, сколько помещались в нее. И главное - ровный ритм большого организма, и ты - его часть. Всё на месте, всё вовремя, всё, как и сказано в Строевом уставе - единообразно. Мне, например, понравилось, что всё на восемь: завтрак в восемь утра, ужин в восемь вечера, восемь часов сна, восемь времен года за двухлетнюю службу, и очень скоро стало казаться, что так будет всегда - просто восьмерка ляжет на бок, превратившись в знак бесконечности. Столица утопии, Комсомольск как идеологический монумент вызывает восторженный ужас и трепет. Но это еще и город - несмотря на утечку и упадок, третий по величине на Дальнем Востоке, с тремя сотнями тысяч жителей. Работать им почти негде - все закручивалось вокруг трех главных заводов, которые оказались не нужны - но жить они живут. Есть жутковатое подозрение, что жизнь эта - на самообеспечение, как у женщины в песках. Самолеты сюда не летают - а если б и летали? Отрыв от Большой земли все дальше и дальше - и стремительно увеличивается в самое последнее время. Объяснение выглядит удручающе простым: цена на авиабилеты. В прежние времена практически каждый дальневосточник практически каждый год бывал в столице, на черноморском курорте, короче, на Западе. Так это называют здесь. В глухом углу уссурийской тайги я разговорился с местным начальником. "Все здесь сижу, вот, правда, в прошлом году слетал все-таки на Запад". Я заинтересовался - куда именно? "Да в Брянскую область". В общем, это примерно рядом - Брянск, Берлин, Брюссель. На Дальнем Востоке говорят "рядом" о тысяче километров. И надоевшая официозная похвальба - "Хабаровский край равен 25-ти Бельгиям" - похвальба, но правда. И вот грандиозный кусок земли отрывается и дрейфует. Это не полуостров Крым, тут нет тоненького и оттого тревожно заметного Перекопа: отрыв неявен, но дрейф идет. Конечно, в слепом странствии - вся страна, но на этой суперокраине невнятица ориентиров носит привкус особой драмы. География для России всегда была важнее, чем для иных стран, и остается серьезным социально-политическим, даже эстетическим доводом. Я познакомился в Комсомольске с художником Пашей, который сетовал на тесноту местных условий. Его не устраивала и Москва, он расспрашивал меня про нью-йоркские галереи, брал телефоны Шемякина, Комара и Меламида, Неизвестного. "Я значит, чем отличаюсь от японских и китайских философов...", - объяснял Паша свое мировосприятие. И предлагая после водочки снова перейти к шампанскому, аргументировал: "Все возвращается на круги своя, как сказал Платон". Мы хорошо сидели, интеллигентно общаясь, а когда дошло до демонстрации работ, я увидел то, что и ожидал увидеть после разговоров: разверстые ладони в тучах звездной пыли и сполохах планетарных сияний. Другая группа работ изображала смуглых раздетых девушек идеальных пропорций, они сидели под пальмами верхом на львах. "Ты бы, может, их на тигров посадил - все-таки тигры у вас водятся", - предложил я Паше, но он пренебрег. По главной улице Хабаровска прогуливаются две ослепительные девицы: вязаные пальто ярко-лилового и ярко-оранжевого цвета, черные широкополые шляпы - на таких обернулись бы и на нью-йоркской Пятой авеню. Крашеные блондинки Виктория и Юлия хотят уехать - "пока в Санкт-Петербург, а там видно будет". Причина: "Город-то ничего, но люди дикие. Вот пройдите с нами квартал, увидите, как на нас смотрят и что нам говорят. Дикие люди". Тут явная игра в слабака: решив уехать, уничтожают последние колебания, сознательно выходя на осмеяние и позор на улицу Муравьева-Амурского. У вокзала - Ерофей Павлович Хабаров в заломленной от возмущения бронзовой шапке. Акценты сместились от мужика-казака к графу-генералу. Время такое, неловко без графьев. Памятник основателю города из аристократов красиво стоит высоко, как маяк, над берегом. Улица Карла Маркса, идущая от аэропорта до самого Амура - то есть через весь город почти по прямой - у здания крайкома (ныне это, как повсеместно водится, Белый дом) как бы спотыкается и за площадью становится Муравьева-Амурского. Я думаю, они оба страшно бы удивились - и Маркс, и Муравьев. По этой магистрали блондинки в черных шляпах и несут свои лиловые кресты к неведомым просторам. Новый знакомый Саня, покровитель хабаровской богемы, собирающейся у "бутерки" - "Бутербродной" на углу Муравьева-Амурского и Комсомольской - рассказывает: "Я с художниками месяц пообщался, у меня крыша поехала. Приходишь, тебя такой отводит в сторону и шепчет, что ему сегодня сообщил Марс там, Венера, Юпитер. Потом говорит, давай, мол, холст покажу. Я спрашиваю - а вот это у тебя что значит? А это, говорит, мысли, которые мне из космоса внушили, а моя тут только кисть". Саня переключился на поэтов, с которыми познакомил меня. Симпатичные ребята задавали вопросы о Бродском, о Довлатове, о Соколове, высказывались о Солженицыне, о Ельцине. Потом я прочел их стихи - 60-70 текстов полутора десятка авторов: репрезентативно. Эти стихотворения могли быть написаны в Москве, Буэнос-Айресе, на Юпитере - сто лет назад, через сто лет. Ни кедра, ни тигра, ни Амура - лишь тучи звездной пыли и сполохи планетарных сияний. Всегда есть привкус провинциальности в упоре на самобытность, но вернейший признак провинциальной заброшенности - космизм. Такой космизм царил в умах тех, кто строил Город Солнца - Комсомольск. Скромная проба в тосканской Пиенце - лишь плюшевый пуфик рядом с этой каменной громадой реализованной мечты о правильном прекрасном. Помню, читал про деревенского мальчика, который нашел учебник алгебры и сам вывел дифференциальное и интегральное исчисления, причем он не подозревал, что на свете бывают иные, кроме русского, языки, и потому у него фигурировали понятия "типитит" и "тахитит" - minimum и maximum. Провинциальный пафос Левши, испортившего ценную заморскую игрушку, звучит в дерзком жесте, которым можно восхищаться, пока дерзость проходит по разряду умозрительных упражнений, не вторгаясь в жизнь. Так вызывают совершенно разные чувства проза Платонова и Комсомольск - пожалуй, единственный ее материальный аналог. Величайший русский писатель ХХ века - и город, возведенный его не читателями, а скорее соавторами. Комсомольск - это Чевенгур, историей возвращенный к Котловану. Правда, может, не стоит торопиться с заключениями, и стране еще понадобится военно-морской флот, и на аллее к проходной Завода Ленинского Комсомола снова появятся портреты героев труда, а там, глядишь, и войны. Странное, неиспытанное, тягостное и мощное впечатление от Комсомольска - тоже, как и сам город, резко окрашено цветами времени. Тем более, что обратный путь снова - в поезде "Юность" под задушевный ритм, не подвластный сменам лет и режимов: "Комсомольцы-добровольцы, надо верить, любить беззаветно, видеть солнце порой предрассветной, только так можно счастье найти". Мимо потусторонних имен - Эльбан, Болонь, Сельгон, Санболи - на Волочаевск. Сергей Юрьенен: Знаменитое соавторство Вайль-Генис произвело много книг, которые переиздаются и будут переиздаваться, но мир по Петру Вайлю, согласно Петру Вайлю лично для меня, его редактора в мюнхенские времена Свободы, возник с его первых путевых радиоочерков - юг США, Мексика, Марокко, Испания... Неистовый потребитель "Географгиза" в детстве и пожизненный поклонник жанра как в преходящих, так и в высоких его образцах, я сразу подсел на борт этой литературы, которой отдают должное многие читатели. Среди них живущий в Америке поэт Лев Лосев, которого с удовольствием цитирую: "Путевая проза Вайля немного имеет прецедентов в русской литературе. Перефразируя поэта, скажу: Он у нас оригинален, потому что это чувствует". Я не говорю о великой путевой прозе прошлого - "Записках русского путешественника" или "Фрегате "Паллада". Но в 20-м веке так о путешествиях почти никто не писал. Случалось советскому (или постсоветскому) писателю побывать в каком-нибудь далеком от Переделкино краю, как даже лучшие из них сбивались на омерзительный штампованный стилек. Поскольку путешествовали они, главным образом, гуртом, то в начале имело место неизбежное представление: "Мы - это... Иванов, Петров, Сидорова..." Пояснив, что стоит за глыбой "мы", переходили к описаниям жалких приключений и жалких впечатлений. Еще характерна для советских травелогов была полнейшая невнятица. Например, о гастрономических впечатлениях, составляющих столь важную часть знакомства с чужими культурами, писали, как правило, без существительных, в ход шли прилагательные и неопределенные местоимения. "Нас накормили чем-то горячим, пряным и пахучим, посыпав его предварительно чем-то красным". Вайль описывает еду и питье толково, находя точные слова для продуктов, приправ, кулинарных процессов и гастрономических впечатлений. Так же он описывает улицы, дома, комнаты, мужчин, женщин, воспроизводит разговоры. Из путевой прозы Вайля действительно много узнаешь, "как будто сам побывал". Лучшие вещи Вайля посвящены окраинам цивилизации, будь то Сахалин, Чечня или провинциальные города Европы. Именно там, где цивилизация граничит с природой или варварством, она переживается особенно остро". Это из статьи Льва Лосева, а теперь в путь. С русского Востока на русский Север. Год 2000-й, август. Петр Вайль. До Вытегры и после. Чтобы исторически не промахнуться, улицы в Вытегре - двойного наименования. Не так, как в больших городах, где всякий называет в меру идеологической памяти, а буквально и наглядно - две таблички одна над другой: "111 Интернационала" и "Сретенская". От пристани, где на полдня пришвартовался наш "Александр Радищев" (на чем еще совершать путешествие из Петербурга в Москву?), улица ведет, как положено, к храму, где, как положено, разместился краеведческий музей. Непременного чучела волка нет, нет и набора минералов, история тут началась позже. Диаграммы роста марксистских кружков, фотографии местных красных комбригов, к революционному движению подверстан уроженец здешних краев поэт Николай Клюев, снятый в обнимку с друзьями изнеженно-порочного облика. Диаграммы животноводческих успехов, карты сражений Великой отечественной. Ни слова о лагерях в краеведческом музее города, стоящего - без всякой метафоры - на костях зэков, рывших здесь эти каналы, возводивших эти египетские шлюзы, строивших на века эти голубые бараки и вынесенных за скобки вместе с чучелами и минералами. Церкви удалось выкроить себе правый придел храма, по музею течет аромат яблок, приправленный запахом ладана, и невидимый из-за антирелигиозного стенда священник служит преображенскую службу. Его коллега на стенде жирной пятерней выхватывает монеты у истощенных богомольцев, поверху надпись: "Все люди братья, люблю с них брать я". В музей заглядывают американцы с "Радищева" и растерянно отступают: куда попали? Сретенский собор поставлен высоко и заметно, как везде и всегда умели ставить храмы, но билетерша у дверей, таблицы и графики, берестяные поделки умельцев - вконец пугают иностранца, даже кое-чего насмотревшегося за неделю плавания по Русскому Северу. Вообще американцы и англичане самые неистовые туристы, поехали так поехали, в Камбодже было тоже необычно. Еще с раннего утра трое ушли в вытегорскую неизвестность, не вняв увещаниям корабельной радиорубки: мол, на этой стоянке делать решительно нечего. Зачем же тогда стоим? И они, кругленькие, седенькие, в белых гольфиках, белых шортиках, белых панамках - ушли, как разведзонды, в туман и морось. Закутанный русский контингент на палубе рассуждал, вернутся ли. Вернулись, хоть и с пустыми руками и новыми безответными вопросами о странностях материальной культуры. Субботний день, август, яблочный спас - на рынке локальный продукт представлен двумя кучками мелкого белого налива. Все остальное - в консервных банках. Где-то в Нальчике земля родит - оттуда помидоры в сопровождении двух молодцов, которые прихлопывают, машут безменами и вдруг страшно кричат: "А вот помидор грунтовый кабардинский берем!" Вытегра пугается, но не слушается: дорого. В избе с малообещающей вывеской - гигиенические россыпи. Одной зубной пасты - дюжина видов. Пыльный антиблошиный ошейник "Made in Germany" висит с гайдаровского переворота. Изобилие несколько марсианское, потому что изба стоит наискось, и понятно, что вместо ошейника мог бы болтаться хомут, что инопланетные тюбики и флаконы случайны, тем более, что дух, стоящий в продуктовой очереди или в автобусе, напоминает лишь об одном средстве гигиены - сером бруске с выдавленными цифрами "72%"- в тазу раз в неделю. Содержание вступает в противоречие с формой и пока проигрывает. Серая изба и серый барак предстают стилевой доминантой, которая сменяется лишь с приближением к Москве, с новой цветовой гаммой прибрежных сел, с пленкой парников, с красным кирпичом стен, с пестрыми машинами возле, с белыми и зелеными кругами спутниковых тарелок. Но до того, сразу за Питером и долго-долго после - на Ладоге, Свири, Онеге, Белозере - нечто серое покосившееся так и стоит неперестроенным со времен Алексея Михайловича. В полузаброшенном Горицком монастыре из такого барака выскакивают двое, обоим под сорок, к полудню уже приняли, мало. Быстрым взглядом определяют столичных, широкими киношными жестами зазывают: "Посмотрите, как живем". От неожиданности заходим: как и стены снаружи, внутри наискось стол, табуреты, пустая этажерка, забросанный тряпьем топчан. Все, что возможно было вынести за копейку, вынесено. Резкий запах утопленных в селедочном пиве окурков. Окна не задуманы отворяться. Жилье обводится широкими киношными жестами: "Видите, до чего перестройка довела". Как же незамедлительна готовность сослаться на события глобального масштаба: революцию, контрреволюцию, войну, происки. Каплей литься с массами. Как монументально ответил в начале 90-х официант хабаровского ресторана на просьбу принести масла: "В стране масла нет!" Несколько лет назад в нью-йоркском Музее современного искусства показывали фильм "Ой вы, гуси", где героя постоянно бьет по голове доска при входе в собственную избу. После сеанса зануда-зритель пристал к режиссеру: почему? Его никак не устраивали длинные ответы о наследии сталинизма, разорении села, разрыве власти с народом, он отказывался принимать символику и тупо повторял вопрос: почему после первого удара по голове не прибить доску? "Может, пить стоит поменьше?" - спрашиваем в горицком бараке осторожно и безнадежно. Ответ предсказуем и боек: "А как с такой жизни не пить?" Поняв, что для получения чаемого червонца одного антуража маловато, отчаянно козыряют единственным в доме непродажным предметом: "Дембельский альбом, вам будет интересно". Альбом как альбом: росчерк комбата, дружеские шаржи в исполнении полкового художника, затейливо вшитые лычки, два десятка фотографий - на турнике, с кружкой, в шляпе и в МАЗе. Светлое прошлое, два года осмысленной жизни, когда решения принимал не сам. Торговля убожеством закончена, больше товаров нет - как раз на червонец. Стесняешься, кладя деньги возле банки с окурками: вроде людям под сорок, руки-ноги на месте. Никакого встречного неудобства нет: "Что, альбом не понравился? А фотографировать не будете?" Не будем, видали. Чудно вспомнить, что в таких приблизительно декорациях часто проходили дни юности, только на этажерке стояли Камю и Кафка, а вместо дембельского лежал альбом Чюрлениса. Знаком и зажиточный вариант: поныне цветущий в Москве или Питере избяной принцип наслоения всего на все, закон никогда-ничего-невыбрасывания, викторианский триумф мелких предметов - только в отличие от образцовой избы, где пространство было устроено умно и удобно, в городских и сельских избах ХХI века организующий стержень утерян. Да и как, например, сориентировать кровать по сторонам света: по компасу? Микрокосм избы, соотнесенный с космосом, перекошен, как кресты на многократно и бездумно перелицованных церквах, как любая стена любого дома. Здесь вода кипит при девяноста градусах, а прямого угла не видал никто. Здесь сквозной мелодией звучит замечательное стихотворение Льва Лосева - "Забытые деревни":
В российских чащобах им нету числа,
Там пашут в апреле, там в августе жнут,
Урядник на тройке, архангел с трубой,
Их на зиму в сон погружает Господь,
Покой на полатях вкушают тела, По пути из Петербурга в Москву тревожится тень не только Алексея Михайловича, но и его совсем не тишайшего сына. Это мегаломан Петр заложил палладинскую эстетику фараонского размаха среди плоских деревень на плоской воде. Таков Петрозаводск, все силящийся непонятно кого превзойти - не Питер же, хоть он и ровесник, а до других соперников - скачи неделями. Зато здесь театр, какого нет нигде - огромный, отдельно стоящий, чтобы обойти и оцепенеть от мраморных гармонистов под коринфской колоннадой. Здесь самый большой в СССР Ленин, поставленный в 30-е, а на контрасте, чтобы ясна была либеральная невнятица 60-х - самые уютные в стране Маркс и Энгельс: присели два дедуся на завалинку, капитал там, то да се, происхождение семьи, не наговориться. Уже в наши дни вдоль Онежского озера вытянули гранитную набережную, которая была бы впору, может, Чикаго. Для полноты петровского ужаса по широкой дуге стоят дикообразные скульптуры шведских, американских и других авангардистов из городов-побратимов, которых не разглядеть на картах Швеции и Штатов. История вообще пластична, в России - особенно, на Русском Севере - особо извращенно. Триумфальные арки шлюзов с гербами, знаменами, лафетами и прочей царственной лепниной - хочешь-не хочешь, высятся символами. Шлюзы призваны запирать, поднимать, опускать и выпускать - все слова из обихода зэка, главного первопроходца этих вод и земель. На Валааме - следы других навигаторов отчизны. Сюда по ладожским водам свозили военных инвалидов, которые, должно быть, еще дичее, чем в городах, выглядели в поразительно стройной еловой готике Валаама. Когда идешь на катере из Никоновской бухты в Монастырскую, над верхушками деревьев видны маковки восстановленных церквей. Новые храмы - с объяснимыми, но все же назойливым привкусом новодела, особенно ядовито-голубой колер главного, Спасо-Преображенского монастыря. В центральной усадьбе тянется жилищная тяжба, и все живет вперемешку. Постные лики мирян, живые гримасы чернецов - хорошо, что одежда разная. Беленые здания двойным каре: снаружи не разобрать, где монастырь, а где коммуналки инвалидных потомков. Церковные власти явно одолевают, за ними признанная правда, они строги и напористы, что видать даже по тому, как проворно бросаются парни в рясах на туристок в джинсах, напоминая охоту милиционеров на стиляг. Джинсы нарушают святость места, а отсутствие сортира - нет? Вопрос риторический в краях свирепой духовности. На Свири монастырь Александра Свирского потеснил психбольницу. Прекрасные постройки (церковное зодчество тех веков - наверное, лучшее, что произвела на свет российская архитектура) размещены над Святым озером. Местные гордятся: озеро в виде креста. По карте это не заметно, говорят, видно с вертолета, но где взять вертолет - что в 17-м столетии, что сейчас. Зато видно, как сквозь серые монастырские стекла, похожие на бычьи пузыри, глядят умалишенные. Как уместна тут вневременность их лиц, их остановившиеся во всех эпохах взгляды, их тихая, неизбывная, вечная боль. натура Брейгеля, Босха, Феллини, Германа. Азербайджанец Юра, сапер-прапорщик в отставке, окружающим ритмом недоволен. За восемь лет жизни на Свири его и жгли, и громили, но он все ставит какие-то ларьки, коптит судаков и сигов на продажу, возит туристов в монастырь. Юра возмущается соседями: "Они спят и квасят, с утра квасят прямо с детьми. Я? Не, только оператив, знаете, такой шоколадный оператив, еще фруктовый бывает, на неделю мне бутылки хватает". Дивный пошел прапорщик, может, в исламе дело? Жена Юры - из вепсов, смирной карело-финнской народности, умеренной и положительной. Тесть и теща в своей Карелии и отбывали срок, строили все те же каналы. В названии места - Свирьстрой - вторая часть выразительней и историчней. К счастью, это не Колыма - все, кроме мошкары, с человеческим лицом: климат, леса, реки, оставшиеся люди. "Оставшиеся" - потому, что почти полмиллиона ушли в Финляндию с отобранных у финнов земель. Победы в России - больше на фронтонах арок. На Севере все сдержанно и приглушено. Солнце здесь случается так редко, что уже и противопоказано этим местам. Очень низкие облака дают правильное освещение, в котором осиновые лемехи куполов тускло поблескивают, как мельхиор. Кижи оказываются не китчем с глянцевого календаря, как всегда в таких случаях опасаешься, а вписываются каждой планкой в пейзаж. Деревянные церкви, часовни, сараи, амбары, раскидистые дома - неожиданно, но логично напоминающие альпийские шато - растут невысоко и крепко, как карельская береза. Сыроватый воздух плотен и ощутим на вкус. Гид говорит, что похмелье тут переносится легче. Знание предмета сквозит в кривой усмешке при этих словах, в трудном движении кадыка. Он задирает голову и кричит: "Игорёк, давай!" Игорёк дает, да так, что до сих пор в ушах - тот дробный меланхолически-бесшабашный перезвон. Туристы охотно кидают купюры в коробку у подножья звонницы, сверху оценивающе выглядывает припухший Игорёк - завтра опять понадобятся целебные свойства карельского воздуха. Из-за отдаленности, тихой красоты, воздуха, обилия рыбы, грибов и ягод - готовой постной пищи под ногами - на Севере закладывались скиты и монастыри. Так встал на Сиверском озере Кирилло-Белозерский - громадный, второй на всю Россию после Троице-Сергиевой лавры, мощного крепостного облика. Никому никогда не понадобилась эта крепость, а если бы оказалась нужна, то рухнула бы в считанные дни осады, потому что российские фортификаторы отстали в военной технике лет на сто от тогдашнего потенциального противника. Но народ выбирает свои маяки, как выбрал православие - за красоту: мало есть видов значительнее, чем Кирилло-Белозерский с озера, разве что Макарьев, встающий на рассвете из волжских вод. Ферапонтов - то ли противоположен, то ли задуман Кириллову в пару. Ферапонтов поэтичен и беззащитен, добродушен даже стригущий его сержант, не лает облезлая дворняга с проблеском колли. Монастырь открывается в девять, к этому часу сходятся работники, решительно пресекая всякие поползновения: "Нет-нет, сперва нужно сделать замеры температуры и влажности, минут сорок еще" - "Так нас теплоход ждет" - "А, теплоход, тогда заходите". То же у Рождественского собора с фресками Дионисия: "Вход строго по четыре человека". - "А нас шестеро, одна компания". - "Это другое дело, давайте". Кажется, то, что потихоньку губит страну, и спасало ее, в том числе в этих краях: опаздывал конвой, просыпало с похмелья лагерное начальство, ленились костоломы. В Ферапонтове тоже были зэки, один очень знаменитый - патриарх Никон. Извечный бардак выручал его в своем 17-м веке: непонятно было - то ли это супостат, то ли руководство на временном отдыхе. Заключенному Никону в просторные комфортабельные кельи доставляли осетров и арбузы, пока в Кремле не приняли, наконец, решение и не отправили его на строгий режим в Кирилло-Белозерский, ставший последней зоной разжалованного патриарха. Ферапонтов стоит на холме меж двух озер. Он захватывающе легок снаружи и внутри. Внутри - росписи Дионисия. Идеальная гармония линии и цвета - фовистское сочетание плоскостей красно-коричневого с густо-голубым и бледно-зеленым. Аллегория мира ненатужна, как поется в красивом романсе - "земля и небо вспыхивают вдруг". Ради одного этого маленького собора стоит отправляться в путь, но массового туриста сюда не возят - берегут фрески. На Горицкой пристани долго выясняешь, кто бы подбросил в Ферапонтов. "Может, Сашка?" - "Не, Сашка коптит, у Рустаму надо". Основательный Рустамов дом выделяется среди изб вытегорского типа. Деловитый хозяин, явно из любителей шоколадного оператива, заводит "Жигули", вторым берет на "Москвиче" Сашку, оторвав от лещей, попутно пытается продать нам шахматы: "Французы берут на раз, больше Куликовскую битву, ребята не успевают резать. До меня одни кофточки и платки были, я со своей темой пришел, с шахматами, четырнадцать моделей, рыцари всякие, Наполеон, но круче всего - русские с татарами, и недорого". По возвращении берем не шахматы, но роскошных лещей, докопченных Сашкиной женой. Вечером - пир на палубе под классического "Бочкарева" на зависть соотечественникам, на диво иноземцам. Пожилой американец подходит узнать, что это терзают с таким урчанием. Он оказывается многолетним соседом - жил в Нью-Джерси, строго напротив Гудзона. наутро уже запросто, по-соседски, закидывает вопросами: о религиозном ренессансе, качестве водки, особенно о подлинных причинах перекошенности домов. Он спрашивал экскурсоводов, но не удовлетворен глобальными политэкономическими ответами, попеременными ссылками на злодейства коммунистов, на злодейства демократов, он - как его соплеменник в нью-йоркском Музее современного искусства - хочет понять, почему не вбит конкретный гвоздь. "Радищев" тянется вдоль длинной серой деревни без прямых углов. "Кстати, не знаете, что это за big village?" - "Вытегра". Панически хватается за карту: "Простите, но Вытегра была позавчера". - "Ага, и еще долго будет". |
c 2004 Радио Свобода / Радио Свободная Европа, Инк. Все права защищены
|