Мы переехали!
Ищите наши новые материалы на SvobodaNews.ru.
Здесь хранятся только наши архивы (материалы, опубликованные до 16 января 2006 года)

 

 Новости  Темы дня  Программы  Архив  Частоты  Расписание  Сотрудники  Поиск  Часто задаваемые вопросы  E-mail
18.11.2024
 Эфир
Эфир Радио Свобода

 Новости
 Программы
 Поиск
  подробный запрос

 Радио Свобода
Поставьте ссылку на РС

Rambler's Top100
Рейтинг@Mail.ru
 Культура

Экслибрис

Впервые по-русски. "Viva la Tropicana": Памяти американского писателя Леонарда Майклза

Представление, перевод: Остап Кармоди
Ведущий Сергей Юрьенен

Мне странно и больно произносить сейчас эти слова "Впервые по-русски". Но это так - или почти. Лет десять назад творчеству Майклза я посвятил один из выпусков "Экслибриса", который растворился в эфире без результатов. Его роман "Мужской клуб" был номинирован как лучший роман Национальной ассоциацией критиков США, сборники рассказов выдвигались на Национальную премию книги и получали титулы лучших художественных произведений года от газет "Нью-Йорк Таймс" и "Лос-Анджелес Таймс", его печатали "Гранта", "Вэнити Феэр", "Нью-Йорк Таймс Бук Ревью", "Нью-Йорк Таймс Ревью от Букс", "Плейбой", он получал премии Фонда Гугенхайма и Американской академии изящных искусств, был переведен на 10 языков, с лекциями о современной американской литературе он выступал по всему миру. При том, что Леонард Майклз считается одним из самых значительных прозаиков США 20-го столетия, в России - с традиционным российским вниманием к американской литературе - он каким-то непостижимым образом остался незамеченным. При жизни, которая завершилась 13 мая 2003 года...

Профессор английской литературы Калифорнийского университета в Беркли, Майкл вышел на пенсию в 94 году. Последние семь лет жизни провел с супругой Катрин Огден Майклз в Италии, где этой весной почувствовал себя нехорошо и вернулся в Штаты... Микрофон журналисту и переводчику Остапу Кармоди.

Остап Кармоди: Леонард Майклз родился 2-го января 1933 года в Нью-Йорке, в семье польских эммигрантов. Отец был парикмахером, мать - цветочницей. В семье говорили на идиш, и, по словам самого Майклза, он совсем не знал английского до 6 лет, когда мать, чтобы заставить его учить язык, купила Леонарду сборник Диккенса. Сейчас Майклза часто сравнивают с этим писателем. Биография его была внешне довольно прямой и однообразной, если сравнивать с другими писателями, например Джеком Лондоном или Рексом Стаутом. Он не менял десятки профессий, не ходил в кругосветные плавания и не дрался до последней крови в молодёжных бандах. Как примерный еврейский мальчик он ходил в школу и получал хорошие отметки, как культурный юноша поступил в художественный колледж, потом изучал в университете английский язык и литературу, потом преподавал их в другом университете. Журналистов, понятное дело, мало интересует его биография, тем более, что большую её часть можно прочесть в опубликованных Майклзом дневниках под названием "Time Out Of Mind" ("Время сошло с ума").

Писать Майклз начал в двадцать с небольшим, но его долго не печатали. Успех пришёл неожиданно - в 1962 Playboy за 3000 долларов купил его рассказ "Звук Хирша". С тех пор Майклз издал роман "Мужской клуб", повесть "Сильвия", сборник эссе "Чувствовать это" и четыре сборника рассказов: "Я спас бы их, если бы смог", "Трюк", "Путешествуя" и "Девушка с обезьянкой". Каждая книжка вызывает восторг у критиков, очередной раз заявляющих, что второго такого писателя в Америке нет, проходит год и о Майклзе опять забывают. Он спокойно преподаёт в университете, у него не берут интервью, его редко приглашают в президиумы. Почему?

Вот что пишут критики:

"Другие американские писатели пытались написать рассказы вроде этих, но Майклз написал их первым и написал лучше, чем почти любой другой писатель"

San Francisco Chronicle

"Он может сжать жизнь в несколько предложений"

Washington Post Book World

"Необыкновенно оригинальный и одарённый талант"

Уильям Стайрон

"Один из действительно необузданных талантов американской литературы"

Джон Хокс

"История, которую мог бы рассказать любой мужчина, но только такой одарённый писатель как Леонард Майлз мог оформить в слова"

Los Angeles Herald-Examiner

Ответ на то, почему Майклза так быстро забывают (и так охотно вспоминают опять), скорее всего, содержится в двух последних цитатах. Он пишет истории, которые мог бы рассказать любой мужчина, но которые любой мужчина предпочитает держать при себе, потому что рассказывать такое сейчас - не особенно прилично. Не случайно пик популярности Майклза пришёлся на 60-ые, когда мужская откровенность, сексуальность и, если хотите, грубость, считались достоинствами. В самой концентрированной форме это проявляется в единственном романе писателя - "Мужской клуб", по которому в 1986 году Петер Медак снял одноимённый клуб. Весь сюжет романа состоит в том, что компания мужиков собирается раз в неделю - в основном для того, чтобы обсудить баб, секс и супружеские измены. Роман был прекрасен, фильм получился ужасным. Видимо потому, что Медак пытается навязать зрителю своё отношение к истории. Майклз умнее - мораль выводится из всех этих сочащихся похотью историй сама. И совсем не такая однозначная как в фильме. Потому что все эти ужасные и жалкие мужланы - мы сами, только не всегда мы позволяем этому показываться на поверхности. Потому что вся эта страсть, пошлость и ярость является чуть ли не главным двигателем наших действий, и ровно из неё и растёт самая лирическая любовь, которую Майклз умел описывать как мало кто другой - именно потому, что знал, какой навоз требуется для её удобрения.

Майклз был Буковски наоборот, осознававший все свои слабости, но находивший в них не слабость, а силу, не повод посмеяться над миром, а повод им восхититься. И даже когда герой Майклза не жесткий мачо, а его собственное отражение - не очень уверенный в себе интеллигентный литератор, его рассказы всё равно горят восхищением перед мужским миром, где перед смертью и любовью не остаётся времени на рефлексию. Где женщин и деньги берут не спрашивая и отдают только вместе с собственной жизнью.

Сергей Юрьенен: Разделяя скорбь со всеми кому был дорог талант покойного писателя, "Экслибрис" предлагает вам в чтении Ольги Писпанен композицию по рассказу, который был включен в антологию "Лучших американских рассказов 1991 года": как новеллист Леонард Майклз, был, можно сказать, постоянным автором этой знаменитой антологии, выпускаемой бостонским издательством "Houghton Mifflin". Итак...

Leonard Michaels
Viva la Tropicana

Перед второй мировой войной Куба была знаменита своим сахаром, но кроме того там был модный пляж, с песком, импортированным из Флориды, гранд-отели типа "Националя", где можно было снять комнату с видом на гавань за десять долларов, а также казино, построенные нашими блистательными гангстерами, чьи лица появлялись на обложках журнала "Life". Среди них - Мейер Лански и мой дядя Зев Лурье, молодой человек, с головой, в которой он мог перемножать умопомрачительные числа, и руками, которыми мог сломать амбарный замок. Гаванцы - Haban'eros - любили его, однако, не за это, а за танцы - румба, мамбо, ча-ча-ча - ритмы, которые каждую ночь можно услышать в Нью-Йорке, Майами, Гаване, Мехико, по всей Центральной и почти всей Южной Америке, по которым Зев гастролировал как танцор, пока не приехал на Кубу и не попался на глаза большим боссам мафии.

В первый раз я услышал мамбо в шевроле "Бел Эр", на пути из Манхэттена в Бруклин. Рядом со мной сидел сын Зева, мой двоюродный братец Честер. Мы только что окончили школу и ехали на вечеринку. Чтобы мне не пришлось тащиться на метро, Честер заехал за мной на машине. На нём были туфли крокодиловой кожи, как танцевальные туфли Зева, на левом запястье браслет - тяжёлая серебряная цепь с табличкой, на которой было написано его имя. Это тогда было модно у старшекласников - так же как кожаные мокасины и короткие носки. Часть времени Честер проводил на Кубе, но в основном жил со своей матерью в Бруклине и отца почти не видел. Дядя Зев, думаю, не слишком любил Честера, или, по крайней мере, любил недостаточно. Этим и объяснялось его эксцентричное, на публику, поведение, из-за которого Честер слыл в школе обаяшкой: девочки устоять не могли, парни презирали.

По дороге в Манхэттен он включил радио. Диджей, Симфони Сид, обратился к нам в типичной нью-йоркской манере, голосом всезнайки. Сказал, что в среду в "Палладиуме", мекке латинской музыки на углу 53-ей и Бродвея, можно будет услышать Тито Пуэнте. После чего Симфони Сид поставил трек Тито Пуэнте под названием "Ран Кан Кан".

Честер припарковал "шевроле" у обочины, заглушил мотор и до предела увеличил громкость. "Знаешь, что это?" - спросил он. Я пожал плечами, начиная подозревать, что Честер сейчас опять начнёт выпендриваться. Он выскочил из авто и, сверкая кродиловыми туфлями, начал танцевать. "Cuban mambo!" - выкрикивал он, прижимая правую ладонь к животу, показывая мне, откуда идёт музыка, и как она струится вниз, через бёдра и колени прямо в ступни. Он танцевал, будто держа в объятьях женщину, или сама музыка была волшебной женщиной, как Абби Лейн или Рита Хейворт, обладающая, как того требовала эпоха, животным жаром плоти. Каждое движение Честера демонстрировало её, эту чудо-женщину, со сдержанным, но пылким обожанием. Его спина была ровной, плечи - расправленными, голову он держал аристократически прямо, - поза танцоров фламенко, но двигался он более текуче, и как бы сразу в нескольких направлениях. "Это Куба, бейби! Ritmo caliente! Горячий ритм!" Он выглядел как заправский мачо. Понятно было, за что его любят девушки.

Я завидовал таланту своего кузена и был очарован его любовью к этой музыке и танцам, в которой я видел тень дяди Зева, лучшего танцора и друга гангстеров, выбравшего Большую жизнь в далёких элегантных казино Гаваны, где прекрасные женщины и опасные мужчины предаются своим ночным увеселениям. Именно тогда во мне родилось желание поехать на Кубу, но прошло больше 30 лет прежде чем мне шанс представился. Америка почти всё время либо воевала, либо была на грани войны, а тем временем на Кубе случилась революция. Наконец, в 1987 году, меня пригласили на кинофестиваль в Гаване. Я должен был войти в американскую делегацию, состоявшую из режиссёров, сценаристов, фотографов и журналистов.

В ночь перед отлётом мне позвонил дядя Зев, который последние двадцать лет жил в Бруклине со своей женой Фрэнсис, сестрой моей матери. Я жил в Беркли.

"Ты едешь в Гавану?"

"Как Вы узнали?"

"Я знаю".

Меня пугало, когда он начинал говорить таким вот образом, в своей старомодной гангстерской манере.

"Можешь сделать для меня одну вещь?" - продолжил он.

"Конечно. Всё что угодно".

"В Гаване живёт одна женщина. Консуэло Делакруз. Я говорю это тебе только один раз, что и так уже слишком много, так что слушай внимательно. Найди Консуэлу. Представься. Встань на колени. И скажи..."

"Мне послышалось, что Вы сказали мне встать на колени?"

"Скажи, что дядя Зев всё ещё боготворит землю, по которой она ходит. Скажи, что он целует ей ноги. Возьми бумагу и ручку, я скажу тебе, как сказать все это по-испански".

"Я уже чувствую себя виноватым. Мы были близки с Честером. Мы вместе учились в школе".

"Честер занимается строительным бизнесом. Манхэттенский подрядчик. Прошлый месяц был очень трудным. Он заработал всего 250 тысяч. Думаешь, ему есть дело до высоких чувств? Я говорю тебе о вечной любви, горящей в сердце старика. Ты же должен что-то чувствовать, писатель ты или нет?"

"Ноги целовать ей - если я её, конечно, найду?"

"Она работает в "Тропикане". Сейчас всё объясню. Слушай".

За несколько минут он рассказал мне целую историю.

Зев работал в Гаване с конца сороковых по середину шестидесятых. Когда Фидель триумфальным маршем шёл по улицам города с Че Геварой и Селией Санчес, врачом и дочерью врача, Зев стоял среди безумствующей толпы, пытаясь понять, как жить дальше. Это не имело отношения к политике, революция его не волновала, хоть она и стоила ему работы. Но он был безумно влюблён в Консуэлу Делакруз, которая отказывалась покидать Кубу вместе с ним. Борьба с английским языком в бруклинской бакалейной лавке стала бы для неё невыносимым унижением. Кроме того, Зев был женат.

Он застрял в Гаване, занимаясь то тем, то этим, и не хотел уезжать, пока его не заставило революционное правительство. В 1966 году министерство экономики откопало бухгалтерские книги отеля "Капри" и нашло в них, рядом с определёнными сумами, инициалы Зева. Инициалы возникали на страницах этих книг снова и снова, вплоть до 1959 года, возбуждая подозрения в том, что к нему стекались огромные суммы из игорного бизнеса, не только из "Капри", но и из "Националя" и "Тропиканы". Революции были нужны эти деньги. Зев предъявил чек, тот же, что показал раньше мафии, подтверждающий, что он отдал деньги Батисте перед отлётом последнего в Доминиканскую Республику. Фидель, пораженный омерзительно низким нравственным обликом Зева, лично приказал его депортировать. "Я хотел сжечь эти деньги у тебя на глазах", - сказал Фидель.

Зев работал курьером между казино и резиденцией Батисты. В ночь, когда Батиста убегал из страны, Зев, с барабаном за плечом, спешил по О'Рэйли Стрит к докам. Там он нашёл склад. Из-за ящиков появилось двое солдат и взяли барабан, в котором лежало больше миллиона долларов. Взамен солдаты дали Зеву фотографию Батисты. Это и был чек. Поверх своих глаз на фото Батиста всегда писал имя своей матери. Эта фотография тоже была подписана, но не по глазам, а через рот. Зев понял, что солдаты, которых он видел в первый раз, хотели передать деньги революции и, таким образом, избежать фиделевского трибунала и расстрельной команды. С точки зрения Зева это называлось "ни себе, ни людям". Он должен был предъявить чек организациям, у которых тоже имелись свои расстрельные команды. Зев рассмеялся. "Я вижу, с Батистой кончено, амигос?" Солдаты засмеялись в ответ, и Зев, не успело в ангаре стихнуть эхо их хохота, сломал одному шею ударом локтя, а другому вспорол живот ножом. Обыскав их карманы, нашёл настоящий чек.

Ту ночь он провёл с Консуэлой, в её квартире, размышляя:

"Возврати деньги или отдай их революции".

"Солдаты лежат в ящике на дне бухты. Чек у меня. Деньги - для тебя и ребёнка".

"Деньги никому здесь больше не понадобятся. А что за ребёнок?"

Теперь, в 1987, зная об экономических трудностях революции, Зев решил, что Консуэло будет рада получить деньги, но он хотел, чтобы она приехала в Штаты. Я должен был объяснить это Консуэле, читая по-испански с бумажки, которую Зев надиктовал мне по телефону. Она знала про деньги. Не знала только, что Зев с ними сделал.

В ту ночь в Гаване, 28 лет назад, Зев придумал план, - который должен был быть реализован только в том случае, если не угаснет его любовь к Консуэле. "Я реалист. Чувства умирают", - сказал он. Семь лет спустя, за несколько недель до депортации Зева, родился тот самый ребёнок. Он всё ещё любил Консуэлу.

Из узора завитков на крошечном отпечатке младенческого пальца Зев вывел формулу. Формула преобразилась в схему. Схема описывала пропорциональное расстояние между пиками и оврагами на бородке ключа, открывавшего ящик в цюрихском банке. Настоящий ключ был уничтожен. Чтобы его восстановить, ребёнок Зева - которому недавно исполнился 21 год, - должен был представить отпечаток своего пальца. Так Зев спланировал в 1959. Единственный человек в мире, его возлюбленный кубинский отпрыск, мог завладеть деньгами. Зев семь лет ждал на Кубе, любя Консуэлу. Ещё 20 лет он ждал вдали от неё, любя её ничуть не меньше. Старик плакал по ночам, вспоминая о ней.

*

22-го декабря, в 10 вечера, я вошёл в "Тропикану" чтобы найти Консуэлу Делакруз и сказать ей, что ей и её ребёнку принадлежит куча долларов и вечная любовь моего дяди Зева Лурье. Я представил себе его, кутающегося в этом самый момент в тяжёлое шерстяное пальто, с головой, наклонённой навстречу бритвенным ударам зимы, спешащего по мёрзлым нью-йоркским улицам от своего офиса к своему лимузину. Моё сердце устремилось к нему. Я привносил тепло в одинокую зиму жизни дяди и был счастлив. Он доверял мне. Я нёс это как награду. Я высоко ценил доверие.

Я прошёл под заострёнными арками в холл, и оказался в самом большом в мире клубе под открытым воздухом. Ярусы белых скатертей размашистыми концентрическими кругами спускались к просторной изогнутой сцене. Повсюду стояли деревья: высокие пальмы и делониксы, могучие стены природного собора, открытого ночному небу. Я сел за столик около сцены. Подошёл официант. Я вынул из кармана записную книжку и спросил: "Donde puedo encontrar Consuela Delacruz?" Как я могу увидеть Консуэлу Делакруз?

"Ron y Coca-Cola", ответил он.

Заиграла музыка, замигали огоньки, на сцене появились танцоры.

Я повысил голос. "Consuela Delacruz. Ella trabaja aqui". Она работает здесь.

"Cuba libre?"

"О'кей!" - крикнул я. Он ушёл. Может быть, я неправильно читал? Не так произносил слова? Я решил попробовать снова, когда он принесёт стакан.

Марксистская аксиома о том, что "ничто не может изменить курс истории", конечно, неоспорима, и, тем не менее, вокруг меня была "Тропикана" - расположеное в пригороде Гаваны произведение архитектуры 50-ых, просторное и геометрическое, и, на его сцене, так же как и до революции, наблюдались по лас-вегасски блестящие и искуственные вращения грудей и задниц.

За соседним столиком два восточных немца в одинаковых белых рубашках, с белёсыми, ничего не выражающими головами роботов, потягивали пиво. За ними, на поднятых в воздух платформах по сторонам сцены, появились оркестр, хор и танцоры, демонстрирующие своё мастерство с фантастической латиноамериканской чувственностью. "Viva la Tropicana!" - произнёс я про себя и начал искать взглядом моего официанта с моим коктейлем. Последний приближался ко мне в руке высокой стройной, очень красивой женщины примерно 50 лет или около того. Я мгновенно встал на колени и начал читать по-испански из своего блокнота. Когда я поднял голову, на её губах была полуулыбка, а в глазах - вопрос.

"Зев?"

Я кивнул. Она поставила коктейль на стол, подняла меня на ноги, поцеловала, и потянула за собой по проходу, который сначала извивался вдоль сцены, а затем уходил за неё, в опутанную проводами темноту. Мы останавливались только, чтобы взглянуть друг на друга, чтобы увидеть то, что не сказать словами. Она задала мне пятнадцать вопросов. Испанский - самый быстрый язык в мире. Кубинский испанский - ещё быстрее, но даже если бы она говорила медленными губами смерти, я не понял бы ни слова. Она не отпускала мою руку, её рука дрожала в нетерпении узнать то, что я не мог рассказать ей. В конце концов, она увидела, что в моих глазах для неё нет надежды, нет испанского.

"Norteamericano? Североамериканец? Брук-лиин?"

Тогда, ещё сильнее, она потянула меня за собой сквозь темноту за сценой в аллею, как будто в другой части города, уже не за "Тропиканой", и притащила к двум почти голым женщинам, с головами украшенными башнями из перьев, и телами, усыпанными блёстками. Они репетировали танцевальные движения, не замечая нашего приближения, пока Консуэло не сунула меня прямо под нос одной из них. Мне она сказала "La nin'a, Зева" - Дочь - Зева. Ей она сказала: "Tu padre lo mando, Anda hablar con el. Hablable". - Его послал твой отец. Говори с ним.

Ла нинья перевела взгляд с матери на меня, пронзив меня огромными зелёными ничего не понимающими глазами. Первые слова она произнесла так, будто это был эксперимент. "Вы от Зева?"

"Он послал меня встретиться с Вашей матерью".

Зева была сводной сестрой Честера, любимым ребёнком дяди Зева и моей кузиной. Я должен был напомнить себе это, прежде чем сказать "я твой кузин". Она перевела это своей матери, которая, хоть до того и не испытывала проблем с тем, чтобы меня целовать, теперь, казалось, застеснялась, и только улыбнулась и сказала: "А.." Зева шагнула ко мне. В милой, но официальной манере, она поцеловала меня в щёку. "Он прислал нам денег?" - спросила она. "Больше, чем ты можешь себе представить", - ответил я тоже шепотом.

После последнего представления я ждал их у входа. Зева появилась, одетая в джинсы, белую футболку и сандалии. Она выглядела, как какая-нибудь американская студентка. Консуэло пошла за машиной, старым "шевроле", таким же, как много лет назад был у Честера, только очень старым, ржавым и тарахтящим. Мы ехали по Малекону, под нами волны бились о стену, поднимались высоко вверх и обрушивались на набережную. Ряды старых, мрачных, многое повидавших зданий смотрели на океан, их арки и барочный орнамент были полуразрушены и прекрасны. Сквозь занавески я мог разглядеть арабский кафель и витое стекло канделябров в комнатах, где когда-то жили богачи. Мы свернули направо, проехали широкую площадь, и понеслись по пустым, тёмным улицам. Мотор "шевроле" громко стучал, звук эхом возвращался из темноты, потому что в ней не было других звуков, ни голосов, ни музыки, и никого не было вокруг.

Это был Старый Город, где у Зевы и Консуэло была квартира в трёхэтажном доме с треснувшим фасадом, осыпающимися фигурными балконами, шатающимися железными перилами и высокими окнами, изъеденными сыростью и плесенью. Квартира была длинной и очень узкой, с линолеумным полом. Лампы свисали с потолка на голых проводах. Комоды и столы были заставлены фарфоровыми фигурками, пепельницами, фотографиями в рамках и бесчисленными дешёвыми блестящими стеклянными безделушками, как какой-нибудь лоток старьевщика. Мы сели за покрытый пластиком овальный кухонный стол. Поверхность изображала серый мрамор с алюминиевой окантовкой. Ножки были тоже алюминиевые. Прямо из пятидесятых. В лос-анжелесском антикварном магазине такие - с четырьмя стульями в придачу - продаются примерно за штуку баксов. Когда я закончил рассказывать, Зева посмотрела на свои руки и спросила: "Какая?!

"Разве они не одинаковые?"

"Может быть, подходит только одна. Я могу дать тебе отпечатки обоих больших пальцев, или можешь их отрезать и отвезти ему".

"Ты ему нужна целиком"

Консуэло, понимая, что нам нужно всё обсудить, ждала, пока мы закончим. Зева сообщила ей, на чём мы остановились, тут-то и начался спор. Я не понимал ни слова, но в нём явно были замешаны старые разногласия. Зева хотела ехать в Штаты, Консуэло - нет. Консуэло поднялась со стула, встала, скрестив руки, и посмотрела на нас. Потом вдруг порывисто нагнулась и обняла меня. Тоже самое она проделала с Зевой, и ушла по узкому коридору в спальню. "Она устала, - объяснила Зева, - хочет спать. Ты сегодня остаешься здесь. Она так хочет. Я постелю тебе около окна, или в своей комнате. Я всё равно не буду спать. Это ужасно. Ужасно. Я не знаю Зева, но он, должно быть, совсем ни о чём не думает. Зачем он делает это со мной? С нами? Мы годы жили ожиданием. Эта квартира - наша. Почти наша. Мы её постепенно выкупаем. Теперь ты привёз от него новые обещания. Она хочет рассказать властям. Не слишком хорошо для тебя. Я уверена, тебя вышлют. Пойдём, я тебе покажу".

Я проследовал за ней к окну.

Улица была пуста, не считая мужчины на углу, совершенно обычного, в шляпе, с опущенными полями.

"Полиция?"

"Они захотят узнать, о чём мы говорили".

"Я твой двоюродный брат. Мы говорили о Зеве. Ты рассказывала мне о себе, как ты выучила английский. Как ты выучила английский?"

"Даже и не знаю".

"Ты его не учила?"

"После того, как Зева выкинули из страны, мама попала в немилость. Она потеряла работу в "Тропикане". Потом её вернули, но много лет она занималась другими вещами, в основном готовила и убирала для одного дипломата. Каждый день она брала меня с собой. Я играла с их детьми. Они говорили по-английски, я говорила по-английски. Когда они переключались на испанский, я тоже переключалась на испанский. Они говорили и на других языках. Они жили в разных странах. Я говорила, наверное, языках на пяти. Для меня они были одним языком, я никогда не знала, на каком языке говорю".

"Твой английский - не детский английский".

"Я учила его потом в школе. Если учишь один язык ребёнком, потом другой, то первый так и знаешь на детском уровне. Это как менять любовников".

"Ты сменила много любовников?"

"Чтобы пересчитать всех, хватит одного пальца, но, мне кажется, что с каждым новым любовником ты растешь и взрослеешь. С первым ты всегда ребёнок. Я хотела быть дипломатом, поэтому учила английский. Я бы хотела путешествовать. Языки мне легко даются, но я немного слишком чёрная, немного слишком женщина. Так что везёт всегда кому-то другому. Мама говорит, что Зев говорит на девяти языках. Она отказывается признавать, что понимает хоть слово по-английски".

"Зев её всё ещё любит".

"Она заставила его говорить с ней по-испански. Если мужчина тебя любит, говорит она, он должен каждый день доказывать свою любовь. Когда Зев говорил с ней, всегда по-испански, он вспоминал о своих чувствах к моей матери. Она настоящая кубинка, очень горячая и любвеобильная, но когда она рассказывает мне о том, что он сделал с солдатами Батисты, в её голосе нет жалости. Я спрашивала её, почему. Она говорит: твой отец - настоящий мужчина".

Тип на улице зажёг сигарету и посмотрел наверх; пламя спички отразилось в его глазах. Я помахал ему рукой. Он отвернулся.

"Американцы думают, что изо всего можно сделать шутку, - сказала она. - Ты любишь рис с фасолью? Если нет, тебе придётся научиться".

Мы стояли бок о бок, спокойно, как будто так было всегда. Это было совсем не американское ощущение. Моя кузина была очень привлекательной, но у меня не было с этим проблем. Я обнял её за плечи. Она прислонилась ко мне, как будто мы выросли вместе, двое латиноамериканских детей, всегда держащихся за руки. "Я люблю рис с фасолью", - сказал я.

*

Меня не выслали с Кубы. Со мной вообще ничего не случилось; никто даже ни о чём меня не спросил. В последний вечер фестиваля меня, вместе с сотнями других гостей, пригласили на торжественный ужин в Паласио дель Революсион - Дворце Революции. Длинные столы стояли параллельными линиями, на широких подносах были выложены кубинские яства. Гости ходили вдоль столов, наполняли свои тарелки, потом возвращались за добавкой. Под конец подали пирожные и прекрасное кубинское мороженное. Вдруг безо всякого предупреждения появился Фидель, толпа окружила его, но это была элегантная толпа хорошо одетых людей, и они понимали необходимость оставить ему немного личного пространства. Я не мог подойти близко, но мне были видны его плечи и голова, верх его зелёной военной формы, борода и пронзительные чёрные глаза. Он был самым высоким человеком в зале, наверное, выше, чем метр девяносто. У него была большая, героическая, львиная голова, которую он слегка наклонял к тому, кто задавал ему вопрос. Вопросы он выслушивал с полнейшей серьезностью. Я увидел монумент, не просто человека по имени Фидель, а памятник самому себе. Вдруг, в этот самый момент, он, разговаривая с кем-то в толпе, как будто обратился поверх его головы ко мне. "Конечно, - сказал он, - мы опубликовали бы Кьеркегора. Если бы кто-нибудь пришёл ко мне с рукописью, скажем, его великого произведения "Или/или", я бы решил, что это стоит миллиона долларов".

*

Когда мой самолёт приземлился в Майями, я направился к телефону и набрал номер Зева. Было 5 утра, но он сказал позвонить ему, как только прилечу. Я был уверен, что он захочет узнать новости. Кроме того, я был слишком возбуждён, чтобы ждать. Не успел он сказать "алло", я начал рассказывать ему, как встретил Консуэлу, о его замечательной дочери, Зеве, о том, что она говорит на нескольких языках, о том, как прекрасно она танцует, хоть я и видел её только как сверкающую фигуру среди других таких же фигур, увешанных разноцветными перьями. "Зев, почему ты не сказал, что этот ребёнок был девочкой?"

"Я точно не помнил".

"Да брось!"

"Когда становишься старше, разница между мальчиками и девочками не кажется такой уж важной".

Я сказал ему, что Фидель готов отпустить их в Штаты, но с одним условием. Или миллион долларов возвращается революции, или женщины Зева никогда не покинут страну. "Решать тебе".

"Он говорил лично с тобой?"

"Не совсем. Не напрямую, но мы были в одной комнате. За мной следила полиция. Он точно знал, кто я".

"Хорошо, хорошо. Ну что же, у меня есть название банка и номер счёта, но только Зева может открыть ящик. Ключ - её большой палец. Жди в Майями. Я вылечу сегодня днём. Остановись у моего друга Сэма Хэлперта. Я хочу, чтобы ты ему позвонил, но слушай внимательно. Когда повесишь трубку, оглядись, посмотри на людей. Потом прогуляйся. Сверни четыре - пять раз, как будто потерялся, не знаешь аэропорта. Не заходи в туалет. Ходи так, чтобы тебя было видно. Потом найди другой телефон и позвони Сэму - Сэму Хэлперту - и снова оглядись. Ты увидишь того, кто за тобой следит. Опиши его Сэму. Сделай всё, что он тебе скажет".

"Зев, ты меня пугаешь"

"Скоро увидимся"

Я не успел заорать "подожди минутку!" как раздались длинные гудки. Я снова набрал его номер. За кого, чёрт побери, он меня принимает, за человека, которому делать больше нечего, кроме как шляться по Майями? Телефон звонил. Никто не брал трубку. Очень плохо, черт подери. Зев полетит зря. Я обрушил трубку на рычаг и направился к своему самолёту на Сан-Франциско, в такой злобе, что забыл оглядеться, но вокруг всё равно никого не было, кроме человека, спящего на скамейке с лицом, накрытым "Miami Herald".

Я его не заметил.

Я не заметил и белых его ботинок.

Ослеплённый злостью, я нёсся по переходам, освещённым пастельным светом тонких неоновых трубок, - модернистская деталь, намекающая на химическое кровообращение, питающее оконечности аэропорта. Большая кожаная сумка била меня по бёдрам, я громко дышал. Я говорил сам с собой, заканчивая диалог с Зевом, рассказывая ему, что он - мой любимый дядя. Я уважал и любил его ещё когда был ребёнком, но... я был многим ему обязан, и тем не менее... я никогда не забуду, что он заплатил за мое образование, но всё же... что он нажал на нужные пружины в Нью-Йорке, чтобы найти мне летнюю работу и, когда моя университетская подружка залетела, Зев нашёл нам доктора в Нью-Джерси и оплатил операцию. Наконец, я перестал бушевать и позволил себе задуматься: может быть, то, что я чувствовал, было не злостью а страхом?

Философы говорят, что в уме нет ничего непостижимого уму. Они ошибаются. Ум беспорядочен. Он хранит больше, чем мы когда-либо сможем из него извлечь. Ум - не я - увидел белые ботинки и запомнил человека, спящего на спине с лицом, закрытым газетой. Спустя несколько минут после телефонного звонка, когда я, ещё не остыв после разговора, стоял у стойки бара, я увидел белые ботинки на ногах, свисающих с высокого табурета, и вспомнил - я видел их раньше - вспомнил то, чего вроде и не знал. Я вспомнил и газету, которую он читал.

Я оставил на стойке неначатый кофе, подошёл к телефону, пытаясь действовать чётко, несмотря на то, что боялся и спешил. Я набрал информацию, потом Сэма Хэлперта. Я ни разу не оглянулся на Белые Ботинки, хотя, ставлю миллион долларов, его глаза переползли мне на затылок. Кто-то снял трубку и, не здороваясь, сказал "Ты меня хорошо слышишь?"

"Да. Сэм Хэлперт?" - ответил я.

"Начинай смеяться"

"Мне не с чего смеяться, мистер Хэлперт".

"Это весёлый разговор, если кто-то за тобой наблюдает".

Я засмеялся, похотал ещё.

"Не перебарщивай, парень. Как он выглядит?"

"Блондин. Ха, ха, ха. Примерно метр восемьдесят. Под тридцать. Обычное белое быдло". Слово удивило меня. Оно выскочило из моего страха, как выстрел, направленный в блондина. "Ха, ха, ха. Бело-голубая гавайская рубаха, белые штаны, белые ботинки с узкими носами. Ха, ха, ха. Я напуган до потери сознания".

"Продолжай разговаривать со мной. Двигай губами, покачивай головой, смейся. Потом повесь трубку и поймай такси. Не беги. Не трать зря время. И не думай вызывать полицию. Скажи таксисту ехать к Бэйсайду, и высадить тебя у флагов".

"У флагов?"

"Ты увидишь парк, перед входом - флаги. По сторонам - магазины. Или прямо, прямо, прямо пока не окажешься на цементной площадке с видом на море. Под площадкой увидишь дорожку. Спустись к ней и иди направо. Повтори, что я сказал?"

"Такси до Бэйсайда, проход под флагами".

"Смейся".

"Ха, ха, ха. Сквозь флаги к воде, вниз к дорожке, идти на право. Ха, ха, ха, ха, ха".

"Такси будет стоить примерно 15 баксов. У тебя есть 15 баксов?"

"Да. Что, если Вас там не окажется? Ещё нет и шести утра. Я буду один, мистер Хэлпэрт. Не лучше ли подождать несколько часов, пока на улице не появятся люди? Ха, ха".

"Я здесь?"

"Да".

"Я буду там".

"А не лучше ли..."

"Лучше, чем этот, совета ты в жизни не получишь". Он повесил трубку.

Ещё одна вспышка ярости. Зев сказал Сэму Хэлперту ждать моего звонка. Он знал, что это случится. Я больше не управлял своей жизнью. Я говорил, ходил, смеялся, но это был не я. С такси проблем не возникло. Возможно, Зев и это организовал. Я ехал по Майями, преследуемый бандитом.

Спустя минут десять я доставал свою сумку с заднего сиденья такси и платил водителю. Он высадил меня в ужасной блистательной пустоте бизнес-центра, высокие новые здания среди старых около парка и Бэйсайда, торговый комплекс, построенный на краю залива. Несколько флагов отмечали широкий продуваемый ветром проход в комплекс. Входя в него, я услышал, как хлопнула дверь автомобиля. Я развернулся и увидел такси и бело-голубую рубашку, вылезающую из него. Я хотел бросить сумку и побежать, но, предполагалось, я не знаю, что за мной следят. Бежать не рекомендовалось.

Передо мной лежала вода, абсолютно чёрная, если не считать огоньков медленно плывущих вдалеке яхт и городских огней, скользящих по поверхности, очерчивая берег.

Там, где кончился бетон и начался край обрыва, я увидел дорожку, достаточно широкую для того, чтобы по ней могли пройти двое. Лестница привела меня вниз. Я, всё делая правильно, пошёл направо. Подо мной вода бесшумно била о стену. Я её абсолютно не интересовал. На тропинке, насколько хватало взгляда, никого не было, но через несколько метров я увидел человека, спускавшегося по лестнице к маленькому причалу. Он был выше блондина, одет в ветровку, джинсы и теннисные туфли. Вот он остановился зажечь сигару, очень непринуждённо. Местный яхтсмен. Закурив, он двинулся в моём направлении, вдоль стены, по правой от меня стороне тропинки. Мне пришлось прижаться к воде, и это меня испугало, хотя на тропинке было вполне достаточно места, чтобы разминуться. Он двигался легко, расслабленно, как спортсмен, чуть наклонившись вперёд. Я решил, что это Сэм Хэлперт. Когда мы поравнялись, он посмотрел мне в глаза и сказал: "Доброе утро, парень", и прошёл дальше. Потом я услышал крик и обернулся. Блондин в гавайской рубахе, молотя по воздуху руками, падал с дорожки в воду.

Высокий человек, с рукой, вытянутой после удара, нанесённого блондину, выплюнул сигару в море. Блондин, ударившийся об воду и поднявший тучу брызг, бился о стену, водя руками по её скользкой поверхности, пытаясь за что-нибудь зацепиться. Зацепиться было не за что. Выбраться он не мог. Хэлперт подошёл ко мне. "Забудь о нём. Пошли".

Блондин бултыхался в воде, его рот, похожий на большое черное "О", закрывался, уходил под воду, снова всплывал, "О" опять раскрывалось, как будто заглатывая трубку, в широко распахнутых глазах светился страх.

"Он тонет", - сказал я.

"Ты шутишь? Это же Майами. Здесь любой в воде, как рыба. Пошли". Он потянул меня за руку. Я вырвал её.

"Человек тонет, мистер Хэлперт".

"Зови меня Сэм".

"У вас с Зевом свои правила, у меня - свои, Сэм".

В этот момент кусок бетона у меня над головой откололся от стены, оставив дыру размером с грейпфрут, и я услышал звук выстрела - гораздо громче, чем я ожидал, - а потом увидел, как блондин снова погружается, держа над своей головой чёрный грохочущий ствол.

"Я подержу твою сумку, парень. Прыгай за ним".

Мы двинулись дальше, и я закричал тонущему человеку: "Тони, ублюдок! Надеюсь, ты подохнешь".

Сергей Юрьенен: Памяти Леонарда Майклза - в мае 2003 года на 71 году жизни замечательный американский писатель умер в городе Беркли, Калифорния.


Другие передачи месяца:


c 2004 Радио Свобода / Радио Свободная Европа, Инк. Все права защищены